— Вовка, ты знаешь, — неожиданно серьезно сказал Мишка, — после того, как ты Графа побил, ты у нас считаешься самым здоровым. Меня тут раньше Генка Чернов все подлавливал и колотил, если я вовремя не удеру. А когда про тебя узнал, начал за руку здороваться, все спрашивает, когда ты в софроновскую кодлу пойдешь. Вот было бы здорово! — добавил он мечтательно. — Меня бы тогда тоже зауважали.
— Забудь, — жестко ответил Вовка, — никаких кодл не будет, ты что, вором хочешь стать? Узнаю, что корешишься с такими обалдуями, сам, без бати тебе плюх навешаю.
— Да это я так, думаю просто, — поспешно ответил Мишка, — а все-таки здорово, — добавил он мечтательно, — вон Чернов так плюется, цикает на два метра, самокрутки курит и никого не боится, потому что кодла за ним, кепка у него тоже клевая, нам бы купили такие, а то все тюбетейки носим. А стрижка у него какая — полубокс, а нас-то в парикмахерской налысо стригут.
На этом их диалог на некоторое время прекратился, потому что в конце улицы показались родители. Отец вез тачку с прополосканным бельем, а рядом с гордым видом шла мама.
«Да уж, — мелькнула мысль у Вовки, — действительно, может гордиться, муж прошел всю войну и пришел домой без единой царапины, когда вокруг сирот полным-полно, и сейчас вдовы смотрят на нее из-за занавесок. И сегодняшняя гостья не зря сюда бегает, а она-то ее как раз зря привечает».
— Ну что, сынки, у вас всё сделано? — спросил батя.
— Конечно, — гордо заявил Мишка, — мы даже не перекуривали ни разу. Густера в рассоле в ушате придавлена, рыба почищена и нарезана, можно уху сварить и пожарить.
— Отлично, — воскликнул отец. — Мишка тащи керосинку сюда, сейчас я ушицу забабахаю, пальчики оближешь! Вовка, давай помогай матери белье развешивать, и потом рыбу жарить. Люда, шкалик у тебя ведь есть в наличии?
Тут в разговор вступила мать.
— Паша, ты что несешь, кого белье просишь помогать развесить. Вовка так навешает, что потом в кучу всё не соберешь. Пусть лучше идет рыбу жарить, у него в этом году получается. А шкалик присутствует, не боись.
Тут все засуетились, Мишка вытащил керосинку во двор и унесся к картофельным грядкам, выкопать несколько картофелин. Отец между тем заливал керосин из огромной стеклянной бутыли в керосинку.
— Мать, — крикнул он жене, которая уже развешивала ветхое белье на веревке, — керосин-то заканчивается, на дне в бутыли осталось.
— Ну так что, — крикнула та в ответ, — наши обормоты пусть вместо футбола своего в очереди за керосином завтра постоят.
Мишкино радостное лицо сразу вытянулось.
— Вовка, — горестно шепнул он, — всё, завтра день пропал.
— Почему? — не понял тот.
— Так керосин три дня в неделю продают, там знаешь в лавке какая очередь, за продуктами столько не стоит народу. Пока бочку привезут, пока там бумажки всякие подпишут, потом только начнут продавать. Надо снова в пять утра, как сегодня, вставать, чтобы очередь занять. Если в девять придем, можно даже очередь не занимать, все равно не хватит.
— Да ладно, не писай, я встану, пойду за керосином, а ты потом пойдешь за продуктами, зачем нам вместе ходить, — предложил Вовка.
Мишка, лихорадочно дочищая картошку, заулыбался и сказал:
— Ну да, так лучше будет.
Со стороны бати, где на столике уже вовсю гудела керосинка, донесся нетерпеливый крик:
— Мишка, чего телишься, тащи картошку, вода уже закипает!
Вовка ушел домой, включил электроплитку и открыл настежь окна.
«Сейчас рыба будет жариться, не продохнуть будет», — подумал он. Налил на сковороду масла и, обваляв в сухарях куски леща, приступил к жарке.
Через час все семейство Фоминых торжественно восседало за столом.
В тарелках дымилась уха, пахнущая перцем и лавровым листом. Около бати стоял шкалик, на который он периодически с вожделением поглядывал.
Но тут в открытое окно они увидели, как к калитке, опираясь на палку, подошла высокая нескладная фигура.
Вовка тихо спросил у Мишки:
— Это кто?
— А это пьяница один, Никифор, он инвалид, что-то у него на войне случилось с головой, вроде контузило или еще что. Теперь вот ходит, побирается, его сколько раз хотели куда-то отправить, так он прячется, никто найти не может.
Между тем высокий человек, с окладистой седой бородой в старой прожженной шинели и мятой фуражке со снятой кокардой, продолжал молча стоять у калитки. Мать встала из-за стола, вытащила из газетницы старую газету, положила на нее кусок черного хлеба, сверху кусок рыбы и, закрыв еще одним куском черняшки, завернула.
— Вовка, иди, подай человеку, — сказала она.
Тот взял сверток и вышел из дома. Никифор, стоявший у калитки, без выражения смотрел на него. Когда Вовка подошел ближе, на него пахнуло таким знакомым запахом бомжа, что он чуть не представил себя где-нибудь на вокзале в Москве.
Но вот выражение лица этого нищего было совсем не такое, как у тех бомжей. Он смотрел так, как будто имел право требовать с них, с живых и здоровых, того, чего был сейчас лишен. Он с достоинством взял из Вовкиных рук газетный сверток, глянул на него, так, как будто знал какую-то истину, недоступную остальным, и, не говоря ни слова, пошел прочь.
Вовка посмотрел, как Никифор, тяжело опираясь на сучковатую палку, прошел дальше по улице, и вернулся в дом.
За столом его ждали, неловкое молчание нарушил отец. Он налил себе стопку и сказал:
— За все хорошее. — Потом залпом выпил.
Постепенно неловкость прошла, и за столом вновь воцарилась атмосфера выходного дня.